На этой стадии понимания, на которой настоящий ученый, Колькин шеф, например — Рыжий Тигр пространств — ощерился бы от жадного, злого и беспощадного к святыням интереса… Эх, где ты, шеф! Далеко, далеко, и лучше не думать об этом. Ладно. На этой стадии понимания Николай Карпов испугался. Получалось, что мыслят здесь Нараны, а люди им прислуживают, как лаборанты — отмеряют, осматривают, отсчитывают и льют в реторты из мензурок. Так получалось неопровержимо, но испугался Колька не этого, а своего инстинктивного отвращения к подобной системе. А испугавшись, заглянул в себя поглубже и оценил свои чувства, как религиозные. Реакция на оскорбление святыни.
К тому времени Ахука уже побежал по своим охотничьим делам. Ему тоже предстояло переварить кое-что, и немалое кое-что. Колька развалился в холодке и стал грызть себя за малограмотность. Погрыз. Дал пинка плоскохвостой крысе, подобравшейся слишком близко к его подошвам. Подумал, не повлияет ли пинок на Равновесие. Усмехнулся. Простая-простая мыслишка бродила в голове: а чем у нас лучше? Здесь хотя бы делают равную работу, а у нас малая часть думает, остальные исполняют. Даже коммунизма нету. И машин таких нет, чтобы смогли все наше Равновесие охватить анализом, а у них — есть. Живые машины. Хорошо это? Хорошо. Что ж ты пыхтишь, Свисток? Не знаешь? Ну то-то…
Когда жизнь становится слишком простой и нехитрой, человек стремится усложнить ее. Если он — настоящий человек. Когда сплетения жизни вокруг становятся непосильно сложными, даже настоящий человек пытается их распутать или обрезать. Загнать в пределы, доступные пониманию.
Колька не воображал, что он — настоящий человек. Случая не представлялось, пробного камня, на котором человек испытывается. Он ждал и ждал своего испытания, проходил через него, оглядывался и понимал — не то. Первым его шагом был аттестат с медалью. Детдомовские воспитатели прямо оторопели, когда Карпов, «Свисток», хулиган из хулиганов, в восьмом классе начал работать остервенело, после отбоя пробираться в комнаты для занятий, просить дополнительных уроков. Это было через год после знакомства с Рафаилом и Володей. Год он принюхивался, как дикий камышовый кот к рыбацким сетям, и — оп! — сунулся за рыбкой и там и остался. Отличник Карпов. Жизнь стала неподъемно-сложной из-за двух интеллигентных мальчиков, из-за их разговоров, будто на чужом языке. За один год разломали его лихую и спокойную жизнь, в которой он был на своем месте, и все прочие — на своем, и голыми руками его не возьмешь, обожжешься, а милиция — ну что она, милиция? Там все понятно. А у этих было все непонятно, «почему» у них было больше, чем воробьев на мостовой. Непонятным казалось самое простое. Вот почему ночью темно? «Потому что солнце заходит, гы-ы…» А ночью темно непонятно почему, оказывается. «Теоретически, — говорит Володя, — те-о-ре-тически должно быть светло всегда одинаково, а если ночью темно, то Вселенная конца не имеет, понял?»
Он добился, понял. Про Вселенную, про Эйнштейна, и что теория относительности «вся выводится из Пифагоровых штанов». И жизнь на шесть институтских лет стала опять простой и веселой, как электричка в субботу. Три последних года — лаборантом у шефа, потом дипломная работа и диплом с отличием, как по рельсам. Потом дикая, изнурительная, неистовая работа над Генератором, и короткие ночи в лаборатории на ватниках, вповалку — уже светает и собаки взлаивают в виварии. Опять добился. Пустили в Пространство втроем.
Все это казалось испытанием, а было пробой, проверкой на точиле, на котором он звенел, красовался и швырял искры звездочками. Сейчас он проходил испытание.
Куда делась его уверенность в суждениях, бравость! Здесь не было рельсов. Спасительная любовь, без которой он бы пропал, и та слагалась из «почему». Бывает ли у нас такое? Он не знал, не довелось узнать. Единственное «не знаю», за которое он благодарил свое прошлое.
«Почему ты полюбила меня?» — «Полюбила». — «Но почему — меня?» — «Потому что тебя. Ты — рыжий, как мой Уртам». — «Когда ты это почувствовала?» — «Почувствовала? Вот как я почувствовала. И так. Как мы с тобой сейчас». И опять обняла его, как ветер, дувший на обрыве над Рагангой. Была их вторая ночь, и в доме было так тихо, как никогда не бывает, как не бывает вообще. Он открывал глаза в сумрачный, тлеющий свет зеленых стен: свет был туманный. Он вытекал из листьев и, наполнив дом, уходил наружу, в лес, как теплый воздух на мороз. Клубами. Оставалась Мин около него и вместе с ним, и неестественная тишина, угрожающая отнять ее. Оторвать. Унести. Тогда она смыкала руки, и тишина становилась неслышимой, притаивалась до поры. А после он засыпал и во сне видел тишину и железные гремящие машины. Приснилось, что его вызвали к Наране отвечать, как в школе к доске. Опять он проснулся — Мин была рядом и проснулась тоже, словно не засыпала. Он спросил, как Нарана смогла научить их языку за один день. «Как нас научают языку Памяти за два-три дня во время Воспитания, так и тебя, одинаково». Помолчали. Действительно, она лежала без сна, дыхание было свежее, не сонное. «Ты не спала, маленькая?» — «Нет. Мы спим меньше, чем вы». — «Женщины?» — «Ты спи, Адвеста. Раджаны спят меньше, чем лью-ди». — «Почему?» — «У вас нет Равновесия, поэтому». — «Что же вы делаете ночью?» — «Поем песни, говорим с Нараной. Иногда работаем». Он в сонном оцепенении лежал, ощущая тяжесть ее головы на своем плече. Она умела быть совершенно неподвижной — чтобы не мешать ему спать — и такой живой одновременно, что сердце проваливалось. «А как учит Нарана, я не знаю, — прошептала она. — Часто я думала, когда заканчивала Воспитание — как она учит? Не знаю… Ах, Адвеста!» Она вдруг обняла его голову, прижала, спрятала. От чего спрятала? От какой опасности пыталась прикрыть?